• Нора Жанэ

Травмированный нарциссизм. Реляционный психоаналитик за работой.

Этой статьей я начинаю новую рубрику "Психоанализ", где будут публиковаться более специализированные материалы для всех интересующихся.

Понимание феномена нарциссизма исследуется многими и с разных сторон. Долгое время его вообще не могли успешно лечить, пока не были внесены расширения и изменения в классическую технику психоанализа. Я лично сторонник рассматривать нарциссическую проблематику с точки зрения травмы развития, как делают Ш.Фаренци, Д.Винникот, Х.Кохут, В.Тэхкэ, Дж.Боулби, М.Балинт и другие.


Читаю еще не переведенную, очень интересную книгу Дэниель Шо "Травматичный Нарциссизм: Реаляционная система подчинения". Daniel Shaw “Traumatic Narcissism: Relational Systems of Subjugation” . Возможно некоторые фрагменты позже переведу и опубликую здесь. А пока что ниже перевод отрывка от Александр Левчук:



Алиса – 40-летняя дочь ныне покойного отца, когда-то очень известного психоаналитика; ее мать была также заметной фигурой в сфере психического здоровья. Алиса сообщает мне историю о неослабевающих страданиях в сверкающем доме с картинами знаменитых художников, где ее родители собираются с известными коллегами друзьями на роскошные ужины. В частной жизни ее отец является депрессивным и пассивным человеком, мишенью для презрения своей жены, особенно когда он пытается защитить Алису от ее неумолимой критики и неодобрения. Отец часто теряет контроль и впадает в ярость, бросая в стену очки с криком: «Идите все нах*й, я ненавижу вас, я бы хотел, чтобы вы никогда не рождались!». Подобные вспышки чередуются с отступлением почти в кататоническую депрессию, когда он проваливается в стул, уставившись в пустое пространство.

Несмотря на эти периодические гротескные и ужасающие эпизоды, отец проявляет к Алисе нежность. В каком-то смысле он и она являются союзниками в этом страдании, когда, например, сидят на семейном ужине, пока ее мать и старшие сестры болтают друг с другом, игнорируя их. Иногда внимание отца становится сексуализированным, что вызывает в ней страх и тошноту – когда он может пялиться на нее или неожиданно входить в спальню, или делать нежеланные комментарии по поводу ее тела. Алиса учится подавлять импульсы обращаться за утешением к отцу; но об обращении за защитой к матери от отца вообще не может быть и речи.

Алиса не может вспомнить время, когда она вызывала что-либо кроме презрения у своей матери. Например, они едут в машине в летний домик, работает кондиционер и закрыты окна. Алиса в предподростковом возрасте. Мать закуривает сигарету, Алису начинает тошнить. Она просит мать не курить, потому что плохо себя чувствует. Та говорит, чтобы Алиса перестала ныть, что она очень требовательная и думает только о себе. Алису вырвало. Мать молча остановила машину, сердито открыла двери и сказала Алисе сквозь стиснутые зубы, чтобы та почистила себя и машину. Поскольку у Алисы не получается сделать это достаточно хорошо, мать хватает у нее полотенце и делает это сама. После чего в машине весь путь царит тишина, пока Алиса, в конце концов, не извинится.

Алиса описывает свою мать как человека, который категорически отказывается признаться в каком-либо несовершенстве в себе. Если Алиса чем-то недовольна, то, по словам ее матери, это ее проблема, Алиса симулирует, она сумасшедшая, она плохая. К сожалению, пожизненное сражение против суждений своей матери не спасло Алису от их интернализации. К тому времени, когда Алиса пришла ко мне, ей 40 лет, она отказалась от карьеры медсестры, в которой проявляла большие способности. Ее первоначально идеалистический энтузиазм рухнул, когда она стала чувствовать себя все более и более истощенной из-за своей работы с пациентами, а также побитой супервизорами, которых она видела как абьюзивных и сумасшедших. Надеясь взрастить свои творческие таланты на почве эстетической чувствительности, которой она обладала, Алиса занялась розничной торговлей в ремесленной лавке. Того, что она зарабатывает, едва хватает на то, чтобы жить. Вместо того, чтобы чувствовать себя обогащенной, находясь в творческой среде, она переживает стыд и чувствует себя «недо» в плане достижений в жизни. Она живет в небезопасном районе с соседкой по комнате, которую Алиса в основном избегает. Та просыпается рано по утрам и готовит яйца, запах от которых заставляет ее чувствовать тошноту. Решительно определяя свои собственные жизненные ценности как противоположные материнским, она, тем не менее, оказалась в ловушке жизни, которая, кажется, подтверждает заниженные и презрительные ожидания ее матери.


...

...дети, воспитанные в подобной реляционной системе, учатся полагать, что они всегда ошибаются и не могут выиграть. Этому их учат родители, которые заявляют о собственной непреодолимой непогрешимости. Система правосудия в таких семьях является прогнившей и коррумпированной. Любая оппозиция со стороны ребенка приводит его к моральному поражению в глазах родителя или наказуется отменой любви и презрением. Для Алисы это было так, как будто она постоянно подвергалась инсценировке суда по обвинению в моральной порочности. В возрасте восьми лет ей приснилось, что любимая игрушка, ее любимая плюшевая морская свинка, внезапно уставилась на нее, и когда она с ужасом наблюдала за ней, та сказала: «Ты можешь сказать одну фразу прежде, чем ты умрешь». Ее последнее слово перед пробуждением было «Я».

...

С подобным травмирующим родителем детское «Я» может стать вопросом жизни и смерти. На карту поставлено его психическое выживание: то есть его способность переживать себя как субъект, а не как деперсонализированный дегуманизированный объект чьих-то предписаний, требований и суждений.

...

... мать Алисы является более разрушительной фигурой, чем отец ... происходит утверждение со стороны родителя (обычно имплицитное, иногда эксплицитное), что он обладает исключительным правом на «доброту», невинность, чистоту и совершенство, и что ребенок поэтому является локусом для любой «плохости», которая возникает. Родитель, который встает в эту позицию, захватывает верх, создавая постоянную комплементарность и разрушая возможность интерсубъективности с ребенком, которого принуждают к принятию этой моральной защиты.

Ребенок фундаментально зависит от родителя и не имеет иного выбора, кроме как принять моральную защиту (изгнание лица – это невыносимое разрушение жизненно необходимой привязанности). Чувствовать себя неприличным, нежеланным, дефектным, отвратительным, неспособным вызвать любовь – это психические шрамы моральной защиты. Разумеется, моральная защита (то есть то, что мы берем на себя бремя плохости) является в какой-то степени универсальным развитийным феноменом, с которым, в большей или меньшей степени, сталкивался каждый из нас. Но когда родитель жестко и последовательно применяет комплементарную моральную защиту, ребенок, вероятно, будет жить с чувством, что важная часть себя подвергалась постоянному уничтожению.

...

Настолько, насколько отчаянно такой человек может желать доверять и получать помощь, настолько же в нем силен страх ре-травматизации; в таких условиях аналитику будет трудно чувствовать себе эффективным, что бы он ни делал. Возрождение надежд на признание (recognition) создает большую уязвимость для пациента, большую, чем он может вытерпеть: лучше просто сдаться и закрыться. И внезапно, аналитик, который считал, что его связь с пациентом становится сильнее, исключается, ему не доверяют – он просто еще один травмирующий человек, действующий эмпатически, но не являющийся таковым на самом деле. Аналитик пытается понять, что произошло, а пациент и слышать об этом не хочет. Тупик.

В своих новаторских работах Джоди Дэвис (Jody Davies) иллюстрировала принудительные проективно-интроективные разыгрывания в духе “тяни-толкай” и тупики, с ними связанные. Она ярко описывала боль, ярость и фрустрацию как у аналитика, так и у анализанда, распад интерсубъективности в комплементарность. Она описывает этот опыт “безвыходности” следующим образом: “пациент и аналитик становятся заложниками принудительной проективной власти того, как каждый из них видит эту ситуацию. Другой безнадежно определяет меня конкретным образом, и я никак не могу выбраться из-под силы притяжения этого определения, которая заставляет меня взаимодействовать с другим определенным образом. Я не могу взаимодействовать каким-либо инициативным и креативным образом”.

Описание Дэвис прекрасно отражает мой опыт повторяющегося разыгрывания в работе с Алисой, оно также отражает детский опыт Алисы с ее нарциссической, разрушительной, всегда правильной и всегда идеальном матерью. Стремление Алисы к признанию было почти невыносимо горестным, но при этом с поразительной легкостью запускался ужас быть отвергнутой. Если этот ужас вызывал я (моя неправильная улыбка, отсутствие улыбки, неправильные слова, неправильная интонация, неправильное молчание), она тут же яростно не меня гневалась. Даже когда она выражала гнев в более мягкой форме, я часто чувствовал, что меня помещают в невозможно высокие стандарты, что от меня ожидают поведения согласно условиям Алисы. В то же самое время она с тревогой пыталась отрицать то, что ее больше всего пугало – то, что она воспринимала как мою плохость, могло оказаться ее интернализованной плохостью, спроецированной в меня. А это для нее означало, что она теперь не только плохая, но и сумасшедшая. Нетрудно понять, насколько важным было для нее, чтобы я признавал валидность ее восприятия моей плохости. Только так мы могли найти выход из комплементарной динамики. Тем не менее, мне часто было гораздо легче понимать это интеллектуально, чем действительно признать.



...

Однажды, спустя несколько месяцев нашей работы, Алиса сообщает мне, что ей нужно положить немного еды, которую она привезла с собой, в маленький холодильник, который есть в туалетной комнате в моем офисе. Я сразу чувствую опасность в помещении – какое-то острие в ее голосе, который звучит как ожидающий атаки, но и есть в ней какая-то уверенность, которая, кажется, бросает мне вызов сказать «нет»; тут же я чувствую напряжение в животе и плечах. Пытаясь не звучать раздраженным или обвиняющим (хотя именно это я сейчас и испытываю), я сообщаю Алисе, что делю этот холодильник с другими терапевтами, и это не для пациентов. Это правда, но я также осознаю, что мне просто не хочется, чтобы она увидела, что там лежит (там не лежит ничего смутительного, просто это частное, это мое). Более того, я чувствую, что просто не хочу делиться. Все происходит слишком быстро.

Я стараюсь, чтобы в тоне моего голоса не звучало мое чувство притязания на холодильник; кажется, она полагает, что я бы не возражал. Я чувствую себя плохим терапевтом - словно плохой человек, осуждающий и утаивающий. Она тут же начинает всхлипывать, все громче и громче... Она в ужасе, стыдится… Я должен ненавидеть ее; или - нет - она ненавидит меня, мою скупость, мое отсутствие щедрости; ей нужен кто-то, кто позаботится, кому она сможет доверять, она итак лишком страдала за всю свою жизнь. Может быть, она просто ужасно неудобная, бездумная, эгоистичная, чтобы просить; но ее еда… она так усердно трудилась, чтобы есть здоровую пищу, а не всякий фаст-фудовский хлам. А теперь еда испортится, не останется свежей, ей придется есть этот хлам. Жизнь слишком невыносимо тяжелая, ничто никогда не работает, никто никогда не заботится о ней. Паника и рыдания возрастают. И ей не ясно, она ненавидит меня, саму себя или нас обоих.

Чувствуя себя потрясенным и смущенным (стыдясь своей не компетентности, чувствуя вину за свой эгоизм и за то, что я слишком возмущался на Алису), я дрожу, боясь, что все, что бы я ни сказал, будет пережито как ранение и только сделает ей хуже, и станет предметом дальнейшей казни для моей итак пожухшей самости. Я осознаю, что я ненавижу ее прямо сейчас. Поэтому я просто пытаюсь дышать. Я думаю о нашей комплементарности, насколько быстро и основательно каждый из нас убедился, что он жертва другого. Я напоминаю себе, что маловероятно, что я полностью прав, а Алиса совершенно неправа. Мне кажется, что я не совсем честен с Алисой, и я говорю:

Алиса, я был раздражен тем, что вы предположили, что можете пользоваться моим холодильником. И, знаете, попытался притвориться, что это меня не раздражает. Но я не думаю, что каждый из нас монстр. Вы знаете, у меня есть правило с этим холодильником, и я немного ригидный в этом. Я действительно был раздражен и еще чувствовал вину, и в итоге пытался скрыть все это. Получается, что вы это предположили с холодильником, предположили неверно, и не думали, что это будет проблемой. Никто из нас не такой уж плохой, не правда ли?

Нам удается добраться до конца сессии, поскольку я заверяю Алису, что мы восстановим нашу связь и найдем наш путь вперед. В течение нескольких последующих недель я понимаю, что Алиса нуждается в том, чтобы она могла меня ненавидеть, чтобы была способна рассказать мне, как я причинил ей боль и предал ее. Но она также нуждается в том, чтобы я не оставлял ее эмоционально и не мстил.

На первых порах я сильно защищаюсь. С моей стороны есть некоторая интеллектуализация, с обеих сторон у нас бывает какое-то неприятное повышение голосов и такое чувство, будто каждый из нас подвергся насилию со стороны другого. Алиса спрашивает, подходящий ли я для нее терапевт, я задаюсь вопросом, а, может, она права, и я не подходящий, и мне действительно хочется все бросить и сдаться. Когда мы говорим о том, что произошло, мне удается войти в контакт с теми частями себя, которые не могут выносить унижения, когда ты должен подчиняться другому.

Мне постепенно становится ясен сам опыт, из которого Алиса столь много сообщала мне о принуждении к подчинению во взаимоотношениях с ее матерью, кипении от негодования, погружении в отчаяние. Когда я перестаю защищаться и становлюсь в большей мере способным чувствовать связь с испуганными, эмоционально избитыми и покинутыми частями Алисы, то понимаю, что я пытался сделать так, чтобы Алиса подчинилась моей правильности и хорошести, даже тогда, когда то, что я говорю, слишком болезненно для нее слышать. Я начинаю больше осознавать, как я пугаю Алису, когда думаю, что понимаю ее, но на самом деле не понимаю. Каким закрытым и защищающимся я становлюсь по поводу ее реакции прежде, чем я на самом деле пойму, что напугало ее. Когда мне все это становится яснее, я чувствую, что могу выразить искреннее раскаяние. Я выражаю раскаяние, и это помогает Алисе немного успокоиться. Алиса, похоже, может немного выносить мои ошибки и сохранять некоторую веру в то, что я на ее стороне, но мы оба боремся со страхом и гневом по мере того, как мы продолжаем.

Подобные разрывы между нами случались чаще, чем хотелось бы. Они продолжались на протяжении многих лет работы, лишь позднее они начали становиться реже, но они, казалось, были более интенсивными, когда повторялись. Восстановление обычно занимало недели, а иногда месяцы. В эти времена в жизни Алисы бывали серьезные откаты: недели агорафобии, несколько выходных дней с суицидальными идеями, серьезная деперсонализация, паника, недоверие мне и тому, что происходит на наших сеансах. Со своей стороны я испытывал страх перед следующими сессиями: уйдет ли она? Будет ли упрекать меня так резко, что я не смогу остановить себя от оборонительной и яростной реакции?

Такие вспышки случались не только в моем офисе. Время от времени Алиса говорила о своем взаимодействии с другими людьми. Бывали времена, когда ее трогала доброта, которую мог проявить незнакомец, уступив место в метро. Одна чаще она говорила с разной степенью презрения, ужаса или возмущения по поводу отвратительных оскорблений и травм, которые она испытывала, когда она выходила из квартиры и проводила время с другими людьми. Мне часто приходилось с большими опасениями делиться своими чувствами или оставаться эмпатичным, когда я слышал ее описания, что она не просто реагировала на других, она также может быть провокативной по отношению ним. Если я пытался каким-то образом задумываться о ее поведении или точке зрения другого человека, она часто оказывалась шокирована и опустошена от того, что я могу представить себе точку зрения какого-то другого человека, а не только ее собственную. Она начинала плакать, злиться, испытывать отвращение к себе, если чувствовала, что у меня может быть хоть малейший вопрос по поводу ее вклада в эти инциденты. Я хочу отдельно сказать, что я не рисковал даже намекать на эти идеи многие годы работы.

...

Мы с Алисой были склонны к повторяющимся диссоциативным взаимодействиям в аналитической ситуации, в которых мы оказывались взаперти, каждый в своем комплементарном углу: Алиса разъярена и опустошена за провал в эмпатии с моей стороны; я чувствую себя атакуемым или контролируемым, беспомощным; Алиса боится, что я буду ее ненавидеть и оставлю ее, если она будет жаловаться на меня. В эти времена я чувствую призрачное присутствие деструктивных, нарциссических, атакующих родителей, высасывающих весь интерсубъективный воздух из комнаты, заставляя каждого члена диады чувствовать себя жертвой другого. Эти призраки настолько сильны, что временами кажется, что мы оба задерживаем дыхание в ужасающем ожидании их посещения.

Для меня главный аспект работы с такими состояниями (как это подробно разрабатывалось Филиппом Бромбергом и Доннелом Б. Стерном) связан с поиском выхода из диссоциативного состояния, в которое ты входишь, когда чувствуешь, что твоя субъективность под нападением.

Вначале, когда я чувствую себя под нападением, я не вижу собственной плохости и хочу ее полностью отрицать. Диссоциация растворяется для меня тогда, когда я становлюсь способным видеть в себе то, что я не хочу видеть. С Алисой я чаще всего не могу видеть следующее: я думаю, что помогаю ей, а на самом деле делаю ей больно. И вместо того, чтобы признать и утвердить это, я злюсь на нее из-за того, что ей больно, а ведь думаю, что она должна чувствовать мою помощь. Все, что я говорил ей и что схлопывало ее, вызывало панику, возможно, и было правильным, но моя правота не так важна, как боль, которую я в ней вызывал. Если я смогу признать стыд и боль, которую я пробуждаю в ней, делая то, что делаю, будучи ее аналитиком, и если я позволю себе почувствовать собственный стыд за ту боль, которую я причиняю, мы можем продвинуться. Я пытаюсь сформулировать свою собственную версию того, о чем говорил Филипп Бромберг.

Бромберг писал: «Несмотря на нестабильность и «беспорядочность» разыгрываний, пациент и аналитик могут «зависать» и упорно удерживаться в происходящих там процессах. Прогресс в терапии может оттягиваться бесконечно долго пока есть собственный диссоциированный стыд аналитика. Он (чаще не рефлексивно) приводит к тому, что аналитик переживает дистресс своего пациента как если бы тот хотел отказаться от своих усилий, а не как выражение потребности пациента в том, чтобы его боль признали и позаботились о ней. Разыгрывания всегда диадны. Именно поэтому способность аналитика переживать свою собственную диссоциацию и свой собственный стыд являются такой же неотъемлимой частью работы, как и диссоциированный опыт пациента. В течение повторных проживаний этого в текущих терапевтических отношениях пациенту страшно не только потому, что подобное пугало его в прошлом, но и потому что разыгрывание всего этого в настоящем со своих терапевтом само по себе пугающе. Следовательно, совместное конструирование новых смыслов всегда связано с некоторой дестабилизацией личности, и поэтому первостепенное значение имеет то, что аналитик транслирует пациенту свое постоянное внимание по поводу его безопасности, пока проделывается «работа».

Идентифицировав, что существует плохость – моя, Алисы, наших призраков – передо мной встает вопрос: могу ли я, ее аналитик, выжить в своем собственном стыде по поводу того, что я подвержен ошибкам, по поводу своей плохости? Могу ли после всего этого продолжать считать себя достаточно хорошим аналитиком? Это важный вопрос для пациентов, которые являются выросшими детьми подобных родителей: будет ли их аналитик подотчетен (также нести ответственность) в конфликте, или для него его стыд будет настолько невыносим, что он будет стараться минимизировать ситуацию? Или даже еще более ретравматизирующий вариант: аналитик увернется от вины и передаст ее пациенту.

По следам наших дестабилизирующих разрывов я сказал Алисе, что хотя мы оба признаем, что то, что между нами происходит, активирует ее травматический опыт аннигиляции, которую она переживала в родительской семье, я также признаю, что порой я слишком регрессирую и не могу сопротивляться втягиванию в комплементарность. Что я – хоть и непроизвольно – но подвожу ее, и делаю это таким образом, как она это уже переживала в детстве. Я также сказал Алисе, что, поскольку я верю в возможность ее продолжающегося исцеления и роста, я считаю, что я тоже смогу вырасти и стать таким аналитиком, которого она сможет использовать более надежно и эффективно для своего роста – и что я буду пытаться изо всех сил.

Отношения, в которых ожидается, что только один участник будет расти и меняться, а другой считает себя освобожденным от этих задач – это отношения, в которых тот, от которого ожидаются изменения, в той или иной степени подчиняется второму, который требует себе освобождения от этого. Гуру, которые утверждают, что они достигли состояния непогрешимого совершенства, могут быть или не быть шарлатанами, использующими свою харизматическую власть, чтобы использовать других. Но аналитики, которые считают что только их пациенты должны меняться и развиваться в течение аналитической терапии, невольно (а в некоторых ситуациях сознательно) удерживают своих пациентов в зависимой позиции, имплицитно или эксплицитно утверждая, что существует некое состояние «полностью проанализированного» человека, которого достиг аналитик, а пациент нет. Когда пациенту запрещается знать, что аналитик также старается меняться и расти, или когда аналитик считает, что ему не нужно меняться и расти, анализируемый может легко и оправданно чувствовать себя подчиненным, завистливым, обиженным, но в то же время напуганным, чтобы бросить вызов аналитику и тем самым потерять их связь.



...

Процесс восстановления разрывов в реляционной связи – признание своей ошибочности, ответственность за причинение вреда, извинение, внесение исправлений, прощение, выражение и получение благодарности – потенциально может быть глубоким, уменьшающим стыд, «субъективирующим» процессом. Процессы восстановления – это субъективирующие процессы, которые растворяют комплементарность. Они стоят в противоречии с объективирующими, нарциссическими процессами принудительной проекции и принижения, основные цели которых – вызвать стыд и установить господство. Объективирующие процессы часто используются скрыто, они бессознательны и дезавуированы. Процессы восстановления, с другой стороны, являются «субъективирующими» процессами и обычно более эффективны, когда ими пользуются открыто. Репаративные процессы могут привить надежду и, возможно, даже веру в возможность того, что разрывы и сбои не обязательно бывают катастрофическими или терминальными, но могут быть осмысленно восстановлены; и что плохость в тебе и плохость в других могут существовать вместе, а не отменять друг друга, и она не уничтожает хорошесть.

...

Психоаналитическая работа неизбежно влечет за собой разыгрывания реляционных травм, которые болезненны как для пациента, так и для аналитика. Когда призраки травмирующих персонажей из жизни пациента входят в матрицу переноса/контрпереноса, то неизбежно наступает момент, когда призракам аналитика удается освободиться и присоединиться к ним. Здесь мы достигаем точки, где экзорцизм может быть приемлемой терапевтической модальностью. Чтобы помочь нашим пациентам снять проклятие, которое отравляет их свободу бытия и взаимодействия в реляционном мире, мы должны не только помочь открыть им путь прочь от связей с их плохими объектами, но мы также должны быть способны признать появление своих собственных плохих объектов в аналитическом пространстве.

Детская часть взрослого человека, пережившего когда-то реляционные травмы, ужасно восприимчива к неудаче в своем замурованном процветании, несмотря на все то, что смогла достичь взрослая часть в этой жизни. Терпение и доброта в терапии могут изнашиваться, когда гневные призраки травмирующих фигур бросают свою тень на аналитическую пару. Аналитик, который может взаимодействовать со своим стыдом в проработке этого разрыва с пациентом (не отрекаясь от него и не проецируя его, а присваивая и выдерживая его) может обеспечить для пациента важный репаративный опыт. Это может быть важный “субъективирующий” опыт, в котором от пациента не требуется удерживать в себе спроецированный аналитиком стыд.

Если пациенту и аналитику удается совместно конструировать такие (и другие) акты взаимного признания, есть веские основания полагать, что участие пациента в компульсивной и порой кошмарной игре в “горячую картошку” проекции-интроекции может снизиться, а, в лучшем случае, будет отправлено на отдых. Настоящее может стать чем-то живым, а не вечно преследующими повторяющимися разыгрываниями травматического реляционного прошлого.





Просмотров: 10

© 2016-2020  Nora Jane SOUL